.





homeвсякоеhumpty-dumptya-b   гостевая





Эрженика

"Эрженика", - грустно сказал мужчина, когда она по привычке, легла на неразложенный диван, и положила голые ноги на спинку, касаясь круглыми пятками серых обоев. Эрженика повернула к нему голову и улыбнулась. И хотя она сказала ему "иди ко мне", он вздохнул и отправился в ванную. Там, брея щеки, все думал, что, возможно, он выйдет, а она уже ушла. Однако она чуть слышно напевала, и это значило, что Эрженика по-прежнему у него дома.
«Эрженика», - грустно сказал мужчина, когда она по привычке, легла на неразложенный диван, и положила голые ноги на спинку, касаясь круглыми пятками серых обоев. Эрженика повернула к нему голову и улыбнулась. И хотя она сказала ему «иди ко мне», Алексей вздохнул и отправился в ванную. Там, брея щеки, все думал, что, возможно, он выйдет, а она уже ушла. Однако она чуть слышно напевала, и это значило, что Эрженика по-прежнему у него дома.
«Ты сильно оброс», - отметила она с порога. Они не виделись уже месяц, а до этого месяц встречались почти каждый день у него на квартире. А до этого страстного месяца они не виделись более года.
Она ушла от него к другому мужчине одиннадцатого ноября 2003 года. Она даже не ушла, а медленно-медленно перетекла. Он же удивлялся этому, обыкновенно Эрженика делала все быстро, раздумывая самую малость. Мгновенно принимала решение. Но его же она мучила долгие месяцы, и только одиннадцатого ноября объявила, что больше не любит его и должна уйти к другому мужчине. Стояла совершенно невыносимая погода: холодно, на дорогах голый лед, и деревья такие же голые и страшные.
С чего она вздумала вернуться к нему?
Конечно, где-то под самый Новый год, напившись, он звонил ей ночью, а она ответила весьма довольным голосом «ты пьян, проспись и всё пройдет». Еще как-то он встретил их вдвоем у супермаркета. Эрженика стояла, прислонившись спиной к фонарю, а ее новый мужчина нависал над ней, как огромная башня. Она выговаривала ему что-то, а он улыбался в ответ и все норовил ее пощекотать, но мешали тяжелые пакеты в руках. Из одного пакета высовывался аппетитный желтый багет. Он обошел магазин с другой стороны, надеясь, что его не заметили.
Как-то, еще до разрыва, они отправились погулять по городку. Спустились по проспекту к черемуховой аллее, а это был уже июнь, и зеленные соски ягод тыкались в вечерний воздух, и на скамейках сидели молодые люди, пили пиво, болтали, кто-то бренчал на гитаре. Впереди шла девушка, в совсем короткой юбке. Круглые, ладные ягодицы, каждая как раз бы уместилась в его ладонь, мерно покачивались вверх и вниз.
- Мне тоже нравится, - сказала Эрженика и сжала его ладонь.
Он смутился, должно быть смотрел слишком долго.
- Мне тоже нравится, - повторила Эрженика и добавила, - если бы я была мужчиной, все женщины были моими. Я бы сама в себя была влюблена. И если бы ты был женщиной, то был бы в меня влюблен. Ты бы ходил за мной, просил меня о любви, но я даже и не подумала бы посмотреть на тебя. Может однажды бы поцеловала в шутку, но только раз, чтобы ты никогда не влюбилась в другого.
- Почему? – спросил он.
- Почему бы не влюбилась? – она захохотала, - ты был бы страшная, очень некрасивая женщина.
- Нет, зачем бы ты поцеловала меня, чтобы я не смог разлюбить?
Поглаживая волосы, она ответила:
- Не знаю.
Он замолчал, и когда безмолвие продлилось больше минуты, она развернулась к нему:
- Обиделся?
Он не обиделся, но ответить ей отрицательно означало задеть ее. Ему казалось, что она делала это специально, чтобы обидеть его, и признаться в том, что в принципе он равнодушен к этой ее выходке, означало признать, что она не так уж и хорошо умеет просчитывать реакцию людей. И это могло обидеть уже ее, поэтому он не ответил. Спустя некоторое время, она начала говорить о чем-то другом, да так весело и беззаботно, что он с легкостью поддерживал разговор, и даже шутил.

Когда в том ноябре, Эрженика ушла от него, все было хуже некуда. Он почти одновременно потерял работу, ему пришлось искать себе жилье подешевле. Подвернулась какая-то полуразрушенная квартира, где хозяин решил снести одну стену, а потом забросил это дело на половине. В окнах были щели в полсантиметра, плита еле грела, в ванной постоянно пропадала горячая вода. На новой работе приходилось сидеть до полночи: и теплее, и удержаться за место было легче. Его сестры, а они вдвоем жили в родительской квартире на другом конце города, звонили ему и беспокоились о его здоровье, а еще просили денег, и ему приходилось сильно ужиматься в расходах. Только к лету все понемногу вошло в колею, он рассчитался с долгами, переехал в квартиру получше. И однажды, выйдя ночью покурить на балкон, он вдруг вспомнил о ней. «Эрженика», - сказал почему-то вслух, и в черной тишине улицы его голос показался громким, словно он звал ее. Прислушиваясь к тому, как всколыхнулась улица, он почувствовал, что у него-то внутри все осталось спокойным и ровным. Он сбросил сигарету вниз, она пролетела тускло-красной дугой, и упала в траву под балконом. Раньше, когда он делал так Эрженика укоризненно кивала в сторону пепельницы, и Алексей говорил «больше не буду», а она пожимала плечами «делай, как знаешь». И этот ее жест, когда сначала слегка поднимала вверх свои белые, округлые плечи, а потом поводила ими вперед, словно кланялась ему, а затем отстранялась назад, так что ее большие груди вздрагивали, этот жест, казалось, отражал всю ее сущность. Лучше рассказать о ней было невозможно. Он вспомнил, как она пожимала плечами (раньше он часто специально вызывал этот образ, чтобы насладиться им), но в то момент не почувствовал ничего кроме желания спать. Прошло всего полгода, а он уже разлюбил ее, но тот его зов не пропал в полуночной темноте, не растворился в прохладном воздухе, а добрался до того, кому, в общем-то, не предназначался.
Алексей так и не понял, сама ли она ушла, или тот мужчина оставил ее. Она объяснялась туманно, много курила, порывалась заплакать, и сделала это позже, когда они ушли из кафе. НЕ сказала только, разорвала ли она с тем мужчиной отношения полностью, или просто решила ему изменить. Его удивила ее новая привычка - она целовала ему руки и плакала. Позже, когда они лежали обнявшись, он не хотел засыпать. Клонил в сон, но он все пытался говорить с ней. Думал, что она пришла к нему единственный раз, и еще ему казалось, что он по-прежнему любит ее.
Он проснулся позже ее. Эрженика лежала рядом, листала его альбом с рисунками.
- Проснулся? Перестань улыбаться. Я, что глупо выгляжу?
Конечно, требовалось ответить «нет, я просто рад, что ты рядом», но он знал, что именно этого ответа она ждала, а потому промолчал.
- У тебя нет новых рисунков.
- Не было времени рисовать.
Она перевернулась на спину, закинула ноги ему на грудь.
- Ненавидишь меня?
- Нет.
- Можно я буду приходить к тебе?
- Да, приходи.
- Ты знаешь, что ты сильно похудел?
То ли от этого вопроса, то ли по какой-то другой причине, каждый раз, когда они занимались любовью, он не мог отделаться от мысли, что недостаточно тяжел для нее. Должно быть тот мужчина (который в его воспоминаниях так и остался громадным, нависающим) весил килограмм сто, а может и больше. Ему, пожалуй, ничего не стоило раздавить ее, просто перестав опираться на руки, как бы в порыве страсти. А он всегда, даже в самом сильном желании, боялся сделать ей больно и отстранялся от нее, словно она была принцесса, или могла сломаться. Теперь же, чтобы он не делал, ему казалось, он слишком легок, и она не чувствует его.
Эрженика совсем не спрашивала, как он жил без нее. Будто и не уходила, а весь прошедший год жила рядом с ним, и вела дневник наблюдений, и в той книжке все записано о произошедших в его жизни событиях. Она даже не спросила, есть ли у него женщина.
Как-то он привел к себе девушку. Познакомились в клубе, она хорошо танцевала, так, что непременно хотелось потанцевать именно с ней. В постели же оказалась холодна, впрочем, он отнес это на их слишком краткое знакомство. Рано утром она ушла, говорила с ним раздраженно, будто винила его за произошедшее. Не хотела давать номер телефона, затем все же записала на бумажке и ушла. Он был не прочь завязать с ней отношения, но потом узнал, что она еще учится в школе. И все же он встречался бы с ней, но девушка сказала, что произошедшее было ошибкой, что она была сильно пьяна и никогда бы по трезвой памяти не поехала к незнакомому мужчине. Он почувствовал себя мерзко. Девушка, должно быть, чувствовала себя также.
Почти месяц Эрженика приходила к нему, ложилась на диван, клала ноги на спинку, подзывала к себе. Затем на четыре недели она пропала. Не звонила, и он не звонил ей. Сегодня же она появилась.
- Может, пойдем куда-нибудь? – спросил он, выйдя из ванны.
- Я не хочу, - прошептала она.
- Не хочешь? – переспросил он.
Она покачала головой.
- Может чаю?
- Нет.
Подсев к ней, он обхватил ее ноги и положил к себе на плечи.
- Расскажи что-нибудь, - попросила она.
- Не буду, - ответил он, - нечего.
- Ты не умеешь рассказывать.
- Да, не умею.
Ее ноги, худые, так не похожие на всё ее мягкое, чуть полное тело, были совсем холодны. Он гладил их медленно, и ему казалось, что от каждого его движения они слегка теплеют.
- Ты уже не любишь меня? Ну что ты молчишь? Я вот скажу, что я не люблю тебя. И ведь не обязательно должна быть любовь, чтобы два человека могли быть вместе. Иногда из-за любви, они и не могут жить друг с другом. Иногда любовь – это слишком много.
- Я не люблю тебя, - сказал он, когда она все еще говорила. И почувствовал себя ужасно глупо, будто соврал, хотя это была чистая правда.
- Хорошо, - сказала она зачем-то и заплакала.
- Эрженика. Эрженика, я обидел тебя? – спрашивал он.
А она, некрасивая, с распухшим от слез лицом, пыталась ему улыбнуться.


Моя счастливая Луна

Луна. Так ее имя переводилось с алтайского языка, что на слух мне всегда напоминает щебет птиц. Худая, сутулая, с лицом взрослым и задумчивым, хотя лет ей было всего лишь двадцать, она была похожа на ссохшуюся палку, разломи которую – с хрустом треснет и полетит от нее древесная пыль. И хотя вокруг глаз ее уже залегли глубокие морщины, а движения маленькой фигурки напоминали старушечьи, не была она лишена и некоторой привлекательности. Большие, светлые глаза, густые каштановые волосы (правда, всегда немодно подстриженные), изящные руки. Смеялась она переливами, будто кто-то на пианино перебирает самые высокие клавиши, но улыбалась как-то покорно, по-прислужьи и зубы были у нее плохие, сплошь гнилые.
Ее муж, однорукий инвалид чеченской войны, сделавший ей ребенка сразу по приезду в родную деревню, хотел ее сначала бросить беременную. Перед ним открывалась перспектива холостой, никем и ничем не обремененной жизни на государственное пособие. Однако сразу после рождения дочки пришел к ней с предложением создать семью. Она его приняла, потому что так было разумней и чувства к нему не остыли, хотя в глубине души, так его и не простила за первое предательство. Я видела его несколько раз, ничего не выдавало в нем подлеца, разве что мне казалось, будто он труслив. Но и так судить его у меня не было основательных причин. Он любил в свои редкие приезды покупать жене огромные бордовые розы, она зачем-то сушила их, повесив бутонами вниз. Наверное, на память. Хотя выглядели они после такой сушки как старый кладбищенский букет.
Мы жили с Луной в соседних комнатах в общежитии, делили на двоих санузел и коридорчик. Она считала меня очень умной, и ко мне перед сессией торопливыми очередями приходили ее одногруппницы, чтобы я объяснила им билеты по философии. Они иногда садились вдвоем или втроем напротив меня и записывали мои пояснения. Думаю, им было комфортней спросить что-то у меня, потому что я была их ровесница и, в общем-то, «своим человеком». Они учились на факультете «языков народов Сибири» куда отбирают преимущественно носителей языков алтайской группы, и часто на русском они говорили хуже, чем на родном. Спрашивать у преподавателей было не принято. Занятия проводили смешанные с русскими филологами, а от того всегда можно было нарваться или на презрительный взгляд, или даже на прямое оскорбление. Моя бабушка прошла через такое в русской школе в Хабаровске, когда дети смеялись над ее акцентом и трудностями в чтении. Так бабушка стала швеей на фабрике, где ей помогали трудолюбивые корейцы, в ту пору еще не согнанные с Дальнего Востока. Я общалась с этими девочками и иногда злилась на них, что они вот так безропотно могут дать себя обидеть. Надо ведь стоять за себя до конца, уметь высмеять обидчиков, не замыкаться в узком мирке своих земляков, дотошно спрашивать у преподавателей или сидеть допоздна в библиотеке, если не понятно, в общем, быть лучшими, чтобы у тех в горле застряла усмешка. Но я смотрела на этих деревенских девочек, окруживших меня с тетрадками на коленках, и вспоминала свою бабушку. Жаль, я не могла ей помочь тогда. И мы часами разбирали билеты по философии.
Луна тоже не была отличницей. Она мечтала защитить диплом и вернуться в деревню к мужу и ребенку. Там она смогла бы работать в поселковом райцентре, обещали даже выделить бесплатно дом в поддержку их молодой семье. Всем этим она делилась со мной, когда мы по обыкновению пили у нее по вечерам чай и смотрели новости в шуршаще-снежном старом телевизоре, привезенном ее мужем из деревни. Так, очень мирно, мы прожили два года. Я не одобряла ее мужа, ее прическу, одежду, но держала все эти мысли при себе, наслаждаясь истинным добрососедством. Она же никогда не укоряла меня за то, что я могла ночь напролет смотреть с друзьями фильмы или, что у моей комнаты иногда копились пустые бутылки из-под красного вина.
И вот наступил одуряющий академовский май, когда ощущение собственной молодости умножается терпким запахом странных черемух с фиолетовыми стволами, цветущих на Морском проспекте и непрекращающимся шумом леса, что подступает к общежитиям с задних дворов. До утра звучат гитары, девичьи голоса, распевающие старые песни, то и дело раздаются громкие крики в полночь, обращенные к начищенному желтому месяцу «халява, приди» и вечный чей-то не менее громкий ответ «халявы не будет», студенты на одеялах в коридорах, зубрящие или распивающие, или распивающие и зубрящие одновременно – потому что май, потому что молодость и сессия одновременно. Этот май для Луны был последним в университете, она готовилась к защите диплома. Я старалась не беспокоить ее, поэтому мы лишь сталкивались иногда в коридорчике, приветкались и разбегались по своим делам. Но в тот вечер случайно встретились с ней на остановке и вместе отправились по тропинке в лесу к общежитию. Говорили о чем-то и вдруг, это наверное пришлось к слову, она показала мне свои покупки – пару носков. «Знаешь, - сказала она, - в детстве у моих родителей не было много денег, чтобы покупать мне одежду. Раз в год съездят в город и накупят старшей сестре платьев, а я донашиваю ее старые вещи. Ничего стыдного, у нас так в деревне у всех было. Но вот носки у меня всегда рвались. Мама покупала плохие носки, чтобы сэкономить, а они через неделю и рвались. И вот тогда я решила, что когда вырасту, у меня всегда будут целые носки. Теперь, с каждой стипендии покупаю себе пару носков».
Я ничего не ответила. Мне нечем с ней было поделиться взамен. Шла молча и досадовала, что за эти два года так мало ее узнала. Все чаще говорила о себе, и все такую ненужную чепуху. Я молчала, а она щебетала, щебетала, моя счастливая в тот майский вечер Луна.


Волна высотой тридцать этажей

Я застала себя за покупкой чесночного салата. Знаете, его делают из сыра, чеснока и майонеза.
- Возьмете двести сорок? - спросила продавщица, отвешивая салат в пакет.
Где я витала до этого, о чем думала, почему чесночный салат? Помню, я шла от университета по тропинке, что огибает заброшенный фонтан. Пожухлая с той осени трава выгибала свою жесткую спину из влажной земли, еще покрытой пятнами нестаявшего грязного снега. Земля чавкала и хлипала под моими ногами. Первые теплые дни были полны необходимой грусти, потому что организму не хватало витаминов, а говорят, это как-то влияет на гормоны, а они влияют на настроение.
Потом, дойдя до магазина, я вроде бы услышала какой-то шум. Оглянулась, не волокут ли за мной большой металлический лист? Не было никакого листа, и даже прохожие шагали как-то тихо, словно тоже вслушивались. Через секунду шум умолк, и я очнулась за покупкой чесночного салата.
Я купила также булку черного хлеба, леденцовой карамели и банку растворимого кофе. Пока я раздумывала над покупкой губки для посуды, кто-то подошел ко мне сзади и закрыл глаза. В тот же момент в ушах моих раздался гул.
- Ну, кто? - услышала я сквозь низкий раскатистый шум.
На пол упали мои пакеты, и по старушечьи дребезжа, закатилась под прилавок стеклянная банка с кофе "чибо".
- Испугалась? - виновато спросил Антон, пытаясь достать банку.
Он как всегда был несуразно одет: красная куртка, старые вытянутые штаны, когда-то ярко коричневого цвета, шапочка "петушок", кисточка постоянно болталась над его левым неприлично торчащим ухом. Зачем ему вздумалось влюбиться в меня? Вот уже пошел третий год, как он все ходит за мной. Но вот только сегодня, он в первый раз прикоснулся ко мне.
- Не тебя, - ответила я, забирая у него кофе.
- Можно тебя проводить?
Мне всегда хотелось узнать, понимает ли он, что я никогда не захочу, чтобы кто-то увидел нас вместе, или смог сказать о нас, как о людях, которые могут быть чем-то связанными. Вернее даже, мне не хотелось ничего узнавать, мне бы хотелось, чтобы он вдруг разлюбил меня или уехал, оставив глубоко при себе свои чувства.
- Я хочу пройтись одна.
- Ты всегда такая серьезная. И почти всегда одна, - сказал он, открывая мне дверь из магазина.
- Правда? - буркнула я из вежливости.
- Ты могла бы быть помягче со мной. Ведь ты мне очень нравишься.
Вообще этот цементный пол на входе очень интересно устроен. Его поверхность такова, будто в последний момент, когда его закончили укладывать, с Обского моря задул вечерний ветер и цемент всколыхнулся, по нему пошла легкая рябь, навсегда застывшая в своей ребристой форме. Секунды две я наблюдала за рябью, соображая, как не обидеть человека. Подняв же взгляд, увидела его ясные глаза, такие спокойные, словно ни одно мое слово не имело значения для его любви.
- А ты мне нет.
Он хотел мне что-то возразить, но, наверное, я слишком быстро зашагала к общежитию, чтобы было приличным меня догонять. Я считаю, что лучше уж сказать человеку правду сразу, чем мучить его этими жалкими неопределенностями. Я жестокая? Возможно.
Соседки еще не пришли. Я разделась и прилегла. Было уже почти пять дня. Самое время, чтобы подремать в одиночестве. Потому что если оказаться одной в это время и бодрствовать, то определенным образом увидишь, как сжимается крепкий кулак вчерашних несбывшихся событий. Дремота наползала медленными неповоротливыми движениями голой улитки. Вначале она покрыла шелковой слизью глаза, а затем попыталась пробраться в свой уютный домик, в ушную раковину. Но грохот вспугнул ее. Юрко, несмотря на свои размеры, она прошмыгнула в большой палец правой ноги, спряталась.
- Спишь? - спросила Эмиля.
- Я видела сон про кладбище белого кролика, - сказала я, стараясь придать себе форму зародыша, готовящегося к старту.
- Чем ты гремела?
Гремела не Эмиля, а Валя. Она умудрилась опрокинуть стройный ряд пустых бутылок из-под красного вина, копившихся в прохожей. Это была моя обязанность выбрасывать бутылки, а я все время забывала. Странное дело, я была вовсе не против вынести пустые бутылки на свалку, но когда выходила, каждый раз забывала, и совершенно равнодушно смотрела на скопившуюся стеклотару.
Бутылки прогремели в укор мне. Также молчаливо, в укор, Валя долго собирала эти бутылки и ставила согласно геометрической прямой где-то рядом с моими сапогами.
- Ты сказала что-то про кладбище, - отметила Валя, закончив с бутылками.
- Мне снилось кладбище белого кролика.
- Это страшная история?
- Нет, совсем не страшная. Мне было где-то лет десять, моя бабушка, к которой я ездила на лето в деревню решила разводить кроликов. Им выстроили клетку на высоких столбах, прямо внутри коровьего двора. Однажды крольчиха принесла маленьких крольчат. Они были такие маленькие, такие хорошенькие, такие пушистые. Я все время проводила около той клетки. И все мне хотелось поближе их увидеть, потрогать своими руками. Однако бабушка запирала дверцу на замок и запрещала мне ее открывать, потому что я могу от своей неловкости выпустить кроликов на волю, маленькие выпадут, а взрослые разбегутся. Но желание мое потискать кроликов крепло с каждым часом. На следующее утро, когда бабушка повела коров к общему колхозному стаду, я залезла на сервант, достала ключ и побежала к кроликам. Открыла дверцу и вытащила самого хорошенького, совершенно белого кролика, если не считать, что возле носа у него было несколько темных волосинок. И такой он был теплый и маленький совсем, и сердечко у него стукалось так часто, что казалось, вот-вот выскочит через его крохотный рот мне на ладонь. Все во мне переполнилось таким трепетом к этому крольчонку, что я сжала его со всей силы.
- Он умер, да? - жалостливо спросила Валя. Эмиля набирала воды в чайник, рассеянно глядя в окно.
- Да. Я вдруг поняла, что сердце у него больше не бьется. Он лежал теперь просто как белая меховая тряпочка, а глаза, у него были такие узкие. Я спрятала его за соляной камень, который лижут коровы, чтобы потом похоронить, как положено, когда бабушка не сможет меня застать.
- И там, где ты его похоронила, там кладбище белого кролика?
Валя прилегла на свою кровать, положила голову на подушку. Ее длинные немного вьющиеся волосы свесились почти до самого полу. Она смотрела на меня и слегка улыбалась.
- Нет, я не похоронила его. Он и лежит там до сих пор за соляным камнем. Я забыла, наверное.
- Ты была маленькая, - сказала Валя.
- Не настолько маленькой, чтобы не понимать, что я могу убить того кролика.
- Но ты же не хотела его убивать?
- Нет. Было что-то другое. Какое-то совсем другое чувство.
- Так тебе снился соляной камень?
- Нет, мне снилась большая пустошь. Кусты дурной полыни, куски битого стекла и цементные блоки. Стекло отсвечивало от жаркого солнца прямо мне в глаза. Даже пришлось приложить ладонь к глазам, чтобы хоть что-то увидеть. Там было очень и очень пустынно. Жарко, тоскливо. И почему-то мне казалось, что именно там я похоронила того кролика.
- А потом я уронила бутылки?
- Потом? Не было "потом". Когда просыпаешься от сна, это ведь не "потом".
Мы замолчали. Эмиля не любит, когда мы заводим такие разговоры. Она обычно начинает делать что-то громкое, но сейчас она стояла к нам спиной и смотрела в окно. Закипел чайник. А у нас старый железный чайник, не отключается сам. Чайник кипел, но Эмиля не замечала. И мы почему-то ничего не говорили ей, и сами лежали и слушали, как бурчит кипящая вода. А Эмиля стояла к нам спиной и смотрела в окно.
Она наша красавица. Когда ни посмотришь на нее, она словно солдатик всегда на чеку, всегда таит в себе свою красоту. Расчесывает ли волосы, моет ли пол, выщипывает ли брови, или пытается обойти лужу. Вот стоит она сейчас, и так хорош изгиб ее фигуры, что если бы вдруг исчезли все прекрасные вещи на земле, но осталась бы наша Эмиля, то никто бы и не пожалел об утрате китайского фарфора, картин Эль Греко или расшитых жемчугом сарафанов древних незамужних девиц.
- Чайник же кипит, - сказала она и выдернула шнур, - ну а вы чего молчите?
Мы с Валей переглянулись и ничего не сказали.

Чай пили с овсяным печеньем.
- Я тоже видела сон, - сказала Валя.
- Когда? - спросила я.
Эмиля вздохнула и намазала на печенье маргарину.
- Сегодня мы возвращались из библиотеки на восьмом автобусе. Мне досталось место у окна в самом конце автобуса, а Эмиля села впереди. Ехать ужасно долго. Я закрыла глаза, а после чтения всех этих книг, я действительно думала, что умираю. Так вот, я закрыла глаза и уснула. Мне снился наш Академгородок. Будто мы сидим вот также вместе с вами и пьем чай.
- Прямо совсем также? - спросила Эмиля.
- Не знаю. Кажется, был чуть больше вечер. Мы сидим и вдруг слышим странный шум. Сначала он как будто где-то далеко. Но все нарастает и нарастает. Мы очень испуганны. Ты, Эмиля, встаешь и подходишь к окну.
- Я помню, так было в прошлом году перед землетрясением, - сказала я.
- Не так, - возразила Эмиля, - тогда мы все сидели, а ты вдруг прошептала "землетрясение". А я закричала.
- Нет, действительно, было очень похоже, по настроению, - поддержала меня Валя, - и вот ты подошла к окну и сказала, что на улице стоит Антон.
- Антон? Я его видела сегодня.
- Да? Он что-нибудь сказал тебе?
- Он сказал, что я ему нравлюсь. Очень. Вобщем, все давно в курсе, что он влюблен в меня.
- Бедный мальчик, - пропела Эмиля.
- А ты его совсем не любишь?
- Не знаю. Нет. Может он тебе нравится?
Я хитро улыбнулась Вале, она хмыкнула.
- Бедный мальчик, - снова повторила Эмиля.
- Тебя хоть кто-то любит, - добавила с той же певучей интонацией Валя.
Мы одновременно отпили чаю.
- Я подошла к окну и сказала, что там стоит Антон, - напомнила красивая Эмиля.
- Да, ты сказала "там Антон, посмотрите, он умирает". И мы уже хотели встать и посмотреть на него, но тут из-за общежитий, из-за деревьев мы увидели, как на нас надвигается гигантская волна. Она была настолько высокой, что дома казались просто спичечными коробками, которые она сомнет своей огромной силой. Нам стало очень страшно. Волна надвигалась очень быстро, прямо на наш дом. И тут, как будто у нас в комнате включилось радио, и голос, какой бывает у комментаторов, произнес "эта волна высотой в тридцать этажей".
- Все?
- Ну да, я проснулась. А радио в автобусе сказало "вы на волнах любви, на волнах лав-радио".
- А мне сегодня казался какой-то шум, когда я шла из университета.
- Мне тоже что-то показалось, когда я стояла у окна, но потом подумала, что это чайник кипел.
Эмиля нарисовала ножом на маргарине маленький крестик.
- Стало быть, нас действительно сегодня сметет волной любви, - сказала я, - а бедный Антон умрет, потому что в его сердце и так слишком много любви и он не выдержит этого.
- Получается, что умрут все, кто влюблен? - спросила Валя.
- А ты думаешь их так много? - переспросила Эмиля.
- Может быть на весь наш городок умрет только Антон, а все остальные узнают наконец-то что такое любовь? Может быть такая задумка?
Мы задумчиво отхлебнули чаю и взглянули в окно, где между голых ветвей деревьев темнел обычный апрельский вечер.


Пририсуйте Гитлеру усы

Примечание, вместо эпиграфа:
Надеюсь, это не читают те, кто знаком с проблематикой формы лысины у нынешнего короля Франции, потому что вряд ли они смогут почерпнуть что-то концептуально новое в этом маленьком рассказе о самом странном занятии на земле.

"Глупо, - скажете вы, - у Гитлера есть усы, зачем же пририсовывать человеку то, что у него итак есть?".
Отвечу, поведав историю моего знакомого, который, конечно же, выдуман мною, но все же без сомнения читает сейчас это эссе.
Мой знакомый пострадал от одной девушки. Он невзлюбил ее с самого первого взгляда. Если попытаться разобраться в истоках этой большой нелюбви, то никаких рациональных причин найти не возможно. Объективно говоря, девушка была достаточно мила, общительна, на правой руке носила сразу шесть тоненьких серебряных браслетов. Когда ей пожимали руку, они позванивали. Но знакомому девушка сразу не понравилась, и это чувство неприязни усилилось еще больше, когда они оказались за одним столом в столовой, и она, пощипывая винегрет, рассказывала его друзьям о каких-то деревьях в Новой Зеландии, что живут по пятьдесят тысяч лет, и на срезе одного из них обнаружили изображение Гитлера.
- Гитлера? - переспросил знакомый.
- О, да, - ответила девушка, - только без усов.
Сидящие за столом засмеялись.
- Это правда было или вы шутите? - попытался уточнить мой знакомый.
Она вытерла губы салфеткой, скомкала ее и ловко бросила в мусорную корзинку у выхода.
- Ага, - сказала она. И больше ничего не ответила.
В принципе, здесь мы могли бы распрощаться с этими двумя людьми и начать рассуждать о странном дереве, и почему изображение Гитлера было без усов, есть ли в этом божий промысел, выражение всеобщей гармонии великих монад или даже об инопланетянах, что рисуют комиксы, сея семена каури, - искусство живущее 50 тысяч лет до своего самораскрытия. Однако нам, увы, не поговорить об этом с вами, потому что мой знакомый хоть и был в какой-то мере тронут историей об усах Гитлера, но все же гораздо более был ошарашен произошедшей с ним метаморфозой. Он перестал различать цвета!
Всегда, когда рядом с ним была эта девушка, все вдруг исходило каким-то оранжевым сиянием, похожим на компьютерные модели протуберанцев, рвущих космически вакуум. Самое смешное, он понимал, что это яблоко - красное, тот стул - коричневый, эта стена - белая, и если бы вы спросили его об этом, то смог бы ответить совершенно правильно. И все же - он видел мир оранжевым, когда она была рядом. И еще где-то минут пятнадцать после. А через какую-то неделю общения, он уже буквально чувствовал ее, и все начинало покрываться апельсиновым налетом за несколько секунд до ее появления.
Надо ли говорить, что ему никогда не нравился оранжевый цвет. А вся эта метаморфоза зрения его изрядна нервировала. Но разве можно было сказать ей об этом? И вообще поделиться с кем-нибудь? Ему бы пришлось сказать что-то вроде: "рядом с ней, я вижу все оранжевым". Он подозревал, и абсолютно справедливо, что все вокруг начнут уверять его, что он влюблен. Ничего подобного. Он не был влюблен. Мой знакомый ненавидел ее, физически. Все в ней раздражало его, он готов был бежать прочь, лишь только первая желтая изморозь падала на вещи. Она смеялась, он скрипел зубами. Она прикасалась к нему, он исходил судорогой, а потом дома обнаруживал у себя неприятную сыпь.
Избежать общения с девушкой не получалось. Знакомый звонил в одну недорогую авиакомпанию и спрашивал стоимость билетов в какой-нибудь город поблизости, но, трезво рассудив, понял, что ему там не на что будет жить. Он даже сходил к окулисту, но тот покачав головой, выписал ему аскорбиновой кислоты.
Наконец, он решил открыться одному из своих друзей или знакомых. По каким-то причинам, он выбрал меня.
Как и любого бы из вас, меня в первую очередь заинтересовала история об этом древесном Гитлере. Я подробно его расспрашивала, но он был слишком увлечен постигшим его зрительным увечьем. Обсудив все, мы остановились на том, что мне стоит поговорить с этой девушкой, поскольку был не исключен факт злокозненного колдовства с ее стороны.
Следует, наверное, сказать, что как люди здравомыслящие, я и мой знакомый, мы не верим в духов, сверхсущности, жителей Марса и рекламу. Однако знакомый, будучи очень впечатлительной личностью с тонким устройством нервной системы, мог проявлять идиосинкразические реакции на какие-то ее действия. "Колдовство", - решили мы называть все это одним словом.
Я встретилась с этой девушкой в парке. Она подрабатывала там, в свободное от учебы время. Девушка сидела в будке, обвиваемой плющом несносного зеленого цвета, а над ее окошечком висела старая металлическая табличка "дежурная парка". Здесь можно было приобрести билеты на аттракционы, но поскольку был вторник, выходной для всех каруселей, то никакой очереди, как впрочем, и людей, обычно ее составляющих, поблизости не было.
Постучалась в окошечко. Она выглянула оттуда и сказала, чтобы я подходила к задней двери. Обойдя конторку, я увидела огромный муравейник, почти в человеческий рост. Покрытый рыжей хвоей, он пах каким-то особенным кислым запахом.
- Самый большой в нашем парке, - сказала девушка.
Мы присели с ней на скамейку напротив муравейника. Я кратко обрисовала ей ситуацию, рассказала о том, что меня прислал мой знакомый, который испытывает зрительные галлюцинации, и нет ли в этом ее вины. Девушка слушала внимательно, почти не моргая, немного склонив голову набок, что делало ее удивительно похожей на птицу.
- А также меня очень интересует эта история о новозеландских деревьях, - окончила я свое повествование.
- Мне совсем не понятно, зачем вы мне это рассказали. Все, что я могу вам сказать, это то, что в 26 лет вы защитите кандидатскую, в 27 выйдете замуж за хорошего человека. Думаю, что именно два эти вопроса на данный момент являются для вас самыми важными. Забудьте о деревьях, усах и оранжевом цвете.
- Это как-то странно, - сказала ей я.
- Можно подумать, то, что вы говорили мне абсолютно нормальные вещи, - отрезала девушка.
- Что же мне сказать моему знакомому?
- Да скажите же ему честно, что любите его.
Она приподняла волосы, завязывая их хвост. Браслетики пропели "тинкер-белл".
- Но как же я скажу ему о любви, если он выдуман мною, а я лишь написала о нем в своем рассказе?
Девушка протянула мне руку, раскрыла ладонь и я увидела двух маленьких рыжих муравьев, бестолково бегающих по замкнутым в круг линиям жизни. Это были первые муравьи, замеченные мною в 2005 году, на апрельском бордюре.
Стало сразу понятно, что наступила весна. Этим летом мне исполнится 25. А моей голове так много глупостей, что хочется сесть за компьютер и написать самую дурацкую историю, которую вам приходилось читать.
А где-то, на далеких островах, деревья каури таят в своих сердцевинах другие истории мира.


Я ушла


Я ушла, когда еще не было десяти.
Он спал, накрытый теплым одеялом, хотя за растворенной балконной дверью уже дышала будущая полдневная жара. Сначала я думала разбудить его. Долго смотрела на закрытые глаза, длинные ресницы, изогнутые так, что казалось, будто верхнее и нижнее веко пронзают друг друга насквозь. Он лежал на животе, выпростав вперед руку, словно факелоносец, и сладко спал.
На часах было только семь, когда мне уже не моглось лежать дальше. Я поднялась и прошла в ванную. Хотела лишь почистить зубы и ополоснуть лицо, но затем, решила полежать немного в теплой воде. Вода текла тонкой струйкой, ванна наполнялась очень медленно. Я мерзла, пытаясь читать какой-то деловой журнал, где была статья о выставке Александра Васильева, и сам мэтр был сфотографирован в галстуке, в виде дранной кошки, повязанной за хвост вокруг его короткой шеи. От холода, соски у меня на грудях съежились и были похожи на две вишенки, все бороздочки и маленькие пупырышки стали такими четкими, словно кто-то вырезал их из темного гранита. Едва вода добралась до живота, мне расхотелось принимать ванную, и я, помыв голову, вылезла, кутаясь в полотенце, оставленное здесь для меня еще со среды (среда и суббота – дни, когда мы встречаемся).
Надев пижаму, которую я ношу с собой, как знак самоуважения, как знак того, что Джон Ролз называл self-respect, «чувством, что наш план жизни стоит того, чтобы его выполнять» (действительно, в этой розовой пижаме, выбранной мною и купленной на собственные деньги, я чувствовала себя человеком, который всегда может постоять за себя и за все то, что он однажды выбрал), надев ее, медленно перетекла на кухню, где на столе задумчиво стояла одинокая рюмка для водки, на дне которой скопились капли красного вина.
Я открыла холодильник, соображая, что можно приготовить на завтрак. Вытащила пакет с луком, две картофелины, морковку, наполовину почищенную, десяток яиц и пакет замороженных шампиньонов. «Это будет грибной суп с домашней лапшой», - сказала я вслух. Разбила два яйца, добавила соль и замесила тесто. Прикрыла дверь в комнату, чтобы не мешать ему спать, и принялась раскатывать круг. Скалки не было, поэтому я нашла круглую банку со специями и раскатывала ею. Иногда крышка у банки немного открывалась и оранжевые и зеленые крупинки, высыпались на тесто. Лапша получилась не совсем тонкой, и с настоящей скалкой, конечно, вышло бы лучше. Я вернулась в ванную, вырвала из журнала страницу, и высеяла на нее лапшу. Пока она сохла на подоконнике, я вспоминала, что в детстве, которое закончилось лично у меня только в двадцать два года, мы дома часто сушили лапшу на таких страницах, на подоконнике в зале, потому что в кухне все окна были заставлены какими-то приборами, банками и солонками. «Доча, принеси лапшу из зала», - говорил мне отец, помешивая бульон, где наверху плавал желтый, почти прозрачный бараний жир. Затем мне пришлось отмывать кастрюлю, что очень странно, ведь обыкновенно в его доме царит непреходящий порядок. Даже когда в порыве страсти мои трусики летят куда-то вверх и вбок, то приземляются аккуратно на спинку стула, рядом с его широким кожаным ремнем. В еще холодную, но уже подсоленную воду, я кинула крупно нарезанный картофель, и брусочки моркови. Затем, стоило воде начать подкипать, безжалостно четвертованные грибы. Когда картофель уже можно было есть, я скинула лук, и минутой позже лапшу. В шкафу нашлись пряности: карри, черный молотый перец, укроп и сельдерей. Все это я бросила в небольших количествах, чтобы придать пустой воде терпкий, почти мясной привкус. Суп пах грибами, луком и домашней лапшой. Жаль, что не оказалось чеснока. Плотно прикрыла крышку и убрала кастрюлю с огня.
Сварив суп, прибравшись на кухне, я уже было, вернулась к нему в постель. Однако от его тела исходил кислый запах пота, вкусный еще этой ночью, но утром, когда я уже была чистой и в розовой пижаме, и от меня чуть-чуть потягивало тестом и луком, мне не хотелось лежать рядом и вдыхать прокисший пот.
В шкафу прошлась указательным пальцем по корешкам книг, и выбрала ту, что была завернута в газету. Книга Ильина о национальной идее. Устроилась в кресло и принялась за первую страницу, но книга оказалась совершенно не интересной, слово «правосознание» кольнуло мой правый глаз, и я поспешно вернула книгу на полку. Впрочем, было бы занятно сидеть утром в кресле, дожидаясь того, как проснется любовник, и читать Ильина. Это было бы также умилительно, как прошлым летом я заснула у себя на кровати с книгой философа Грея «Поминки по просвещению», в процессе подготовки к написанию диплома. Тогда мне очень нравилось, что я дремлю на клетчатом зеленном покрывале, на стуле рядом лежит недопитая чашка кофе, на голых пятках путешествует солнечный луч и так трогательно положена щека на книгу, обложка которой представляла собой одну из картин Веласкеса.
Вернув национальную идею на место, долго выбирала между Сэллинджером и Мердок, но потом все-таки взяла «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым». Имя автора (Петер Хандке) ничего мне не говорило, поэтому я поздоровалась с ним, раскрыв книгу. Некоторое время я читала в кресле, поглядывая долго ли еще спать этому мужчине, а затем решила поесть. В большую чашку, белого цвета, с ручкой – все как я люблю в чашках, вместилась целая поварешка моего супа. Я ела, читала, а затем, мне вдруг подумалось «было бы так хорошо уйти сейчас, пока он спит, оставив его спящим». Сначала мысль показалось бредовой, но чем больше я ее отгоняла, тем сильнее мне хотелось уйти. Пробралась в комнату, собрала белье и вещи, и как лазутчик, тихо, чтобы не разбудить, оделась в коридоре. Входная дверь щелкнула замком, и я медленно спустилась на улицу.
На остановке поймала маршрутное такси. Напротив сидел мужчина в черных очках, с огромным брезентовым рюкзаком на коленях. Он смотрел на меня, не отрываясь, или мне так только казалось, потому что глаз не было видно. И когда я попросила его передать деньги, он улыбнулся, показав ряд желтых, неровных зубов. Пока маршрутка ехала, я смотрела в окно, наблюдая за расцветающим гневным солнцем, и все пыталась прислушаться к себе. Я ушла. Значит ли это, что я ушла навсегда? Но никто внутри меня не отзывался на этот пока еще негромкий вопрос.
Я вышла так, чтобы моя дорога домой шла через лесок. У самой остановки росло дерево, оно пахло сладким, приторным запахом, похожим на мыло, собирая вокруг себя полчище мелких мух. Роются, словно привязанные этим дурным ароматом. У входа в лесок, меня облетел овод. Мне показалось, что он сел мне на спину, я провела рукой по спине, и услышала его жужжание. Отмахиваясь, ускорила шаг, но потом поняла, что это не овод, а гул шоссе, от которого я удалялась в лес. Несмотря на ранний час, под пологом деревьев уже было душно. Тропу устилали рыжие хвойные иглы, серые сухие шишки, корни сосен, которые как большие змеи выползли на поверхность и задремали на солнце. Впереди шел юноша, что-то записывая в тетрадку, на боку, через плечо болтался бинокль. Высокий, ладно скроенный, он шел неспешно, останавливаясь, потирая шею, делая очередную запись. Мне стало интересно, симпатичен ли он на лицо. «Молодой человек», - позвала его я. Он обернулся, и я увидела совсем юного мальчика, удивленно улыбающегося . «А что вы делаете?» - спросила я. «У меня практика», - ответил он, слегка картавя. «Вы изучаете растения? Скажите, а что за дерево растет у остановки, пахнет сладко и приторно?». «А какие у него цветы?». «Мелкие, почти зеленые». Юноша покачал головой: «Я не знаю. Я вообще-то изучаю птиц». Он показал мне тетрадку, где вокруг карандашной тропы толпились названия птиц: соловей, зяблик, певчий дрозд и еще какие-то. «Вы их видите?», - спросила я. «Нет, я слушаю их пенье». Какое-то время мы шли вместе, он подсказывал названия некоторых трав и деревьев. Наши тропинки разошлись у самого кампуса. Я поблагодарила его, а он сказал «пожалуйста».
Вернувшись в свою комнату, легла на кровать. Соседка спросонья обронила «что с тобой случилось»? Я ответила «ничего». Лежала, смотрела на открытку, приклеенную к обоям, оставшуюся от прежней хозяйки комнаты. Там были нарисованы четыре желтых тюльпана на длинных зеленых стеблях. Надо позвонить ему, разбудить, объяснить, почему я ушла. Или пусть он еще поспит? Ведь необходимо сказать что-то определенное, хотя, быть может, оставленные на кухонном столе чашка и раскрытая на девятнадцатой странице книга расскажут об этом лучше меня.